December 13th, 2014

герань на окне

Опера, декабрь



Я знаю, что ничего не получится, и не приспособлен мой телефон с съемке ночного рождественского Будапешта (телефон – к фотосъемке, с ума сойти), но удержаться невозможно. Всё сияет, видны освещенные своды галереи, и дядьки в пиджаках над балюстрадой, и путти, и девы, и Ференц Эркель сидит, упершись рукой в коленку…. Справа от него, у самого угла здания Оперы, установлен каменный сфинкс; на Рождество его запрягают в сани. Туристический автобус проезжает мимо Оперы, мимо елки, мимо сфинкса. Мимо? Похоже, люди ничего не понимают в праздниках.
герань на окне

Успенский умер, пишут…

Untitled-1.jpg

Вот чем добрые-то люди хлебают! – провозгласил Жихарь. Князь рассмотрел золотую ложку и позеленел, как его изумруд: ложка была побогаче княжеской, да Жупел и не поднял бы такую. – А деревянной – сам жри! – крикнул Жихарь и метнул липовое орудие через весь стол.

Стол был, конечно, не три версты. Легкая ложка не пролетела бы такую долгую меру. А тут Жихаревых сил хватило в самый раз.

Ядовитая деревяшка, гудя и завывая в воздухе, пролетела над братинами с вином, над жареными лебедями и печеными поросятами, над могучими осетрами и палевой стерлядью, над горами черной икры, над заморскими бананами и родной квашеной капустой, над великанскими пышными пирогами двадцати двух видов и родов, над мисками с моченой брусникой, над редькою в меду, над варенными в пиве раками, над студнем говяжьим, над студнем свиным, над студнем куриным (длинный, длинный был стол, чего уж там!), над жареной бараниной с гречневой кашей, над карасями в сметане, над отварными телячьими ножками, над гусями, затаившими в себе яблоки, над киселем из пареной калины, над стогами зеленого лука, над печатными пряниками, над кашей из сладкого сорочинского пшена, над солеными огурцами, чей рассол дожидался завтрашнего утра, над щами, борщами и ухой, над вареными языками, над томленой печенкой…

Но тут стол все-таки кончился и начался грозный князь Жупел Кипучая Сера. Летящий снаряд угодил ему черпалом прямо в лоб.

Михаил Успенский
Там, где нас нет
1995


Быков: Он писал тяжело, хотя его книги производят впечатление фонтанной, ослепительной легкости, почти игры: тяжело не потому, что был тугодумом или перфекционистом (они обычно зануды, не чуждые самолюбованию), а потому, что ему не так-то легко было привести себя в состояние блаженной беззаботности, когда все делается само. Успенскому принадлежит блестящая догадка о том, что реализм — надолго задержавшаяся литературная мода, довольно уродливая, и что реванш сказки неизбежен. «В старину рыбаки, уходя в долгое плаванье, брали с собой бахаря, чтобы рассказывал сказки. Представляю, что бы они с ним сделали, если б он начал им рассказывать про их тяжкую лолю да про то, как деспот пирует в роскошном дворце!». Успенский полагал, что искусство лолжно быть праздником, и празднично все, что им написано: «Дорогой товарищ король», «Чугунный всадник», даже мрачнейший из его романов «Райская машина», эпиграфом к которой он взял гриновские слова «Черную игрушку сделал я, Ассоль». В этом романе сказаны страшные слова о том, что фашизм — нормальное состояние человечества. Не было в последнее время более точного изображения нынешней России, с упоением устремившейся назад и вниз. Но и в этой книге Успенский неутомимо насыщает текст фирменными своими шуточками, играя с речью, как с ручным зверем: после Шергина и Коваля никто не чувствовал стихию русской прозы так точно и любовно, никто так не купался в русском языке, не жонглировал цитатами и не каламбурил. Последние две его книжки — «Богатыристика Кости Жихарева» и его же «Алхимистика» — смешны, как «Янки при дворе короля Артура», хотя Успенский и жаловался постоянно на усталость и апатию: страшно подумать, чего ему стоило учить детей уму-разуму и добру, когда все вокруг свидетельствовало о бессмысленности и обреченности этого занятия. А писал он все равно празднично и триумфально, потому что иначе не умел.

В последний год он особенно болезненно переживал раскол в дружной, всегда монолитной среде фантастов. Об этом — последняя его статья «Гибель эскадры», которую он в августе напечатал в «Новой» и которая всех впечатлила, но никого, конечно, не убедила. Расколоть с помощью Крыма, как оказалось, можно любое сообщество, хоть бы и самое сплоченное. Сероводород эпохи был для Успенского особенно удушлив, потому что мало кто так любил своих друзей, как он, мало кто так был настроен на артельную работу, застолье и всякого рода общение. Никто так не бросался помогать, как Успенский, никто не умел так утешать, отвлекать, заговаривать боль, — и разрыв с друзьями, расхождение с ними по искусственным, идиотским, в сущности, причинам были для него невыносимы вдвойне. Обычно мы с ним каждое лето ездили в Крым, где он молодел и где все его любили, — в этом году поехали в Черногорию, где все было не то и где он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Но и ворчливый, и сердитый Успенский был прекрасен — он по-прежнему импровизировал и сочинял на ходу, и начал писать повесть «Позывной «Десперадо», про тяжело заболевшего писателя своего поколения, который поехал воевать за Новороссию, чтобы вместо мучительной смерти найти там быструю; повесть была ему ясна до мельчайших деталей, но осенью он вдруг решительно ее бросил.

— Количество зла в мире сейчас умножать не следует, — сказал он. Потому что вещь была бы злая, и последние свои месяцы Успенский прожил — чего уж там — в отчаянии. Мне очень горько, что он не дожил до конца этого стыдного периода отечественной истории, когда разные сомнительные типы учили его Родину любить, а он и сам это умел как никто, и никого не обучал, кстати. И мне даже кажется — может, это просто первый порыв горя, — что его забрали заблаговременно, дабы он не увидел самого страшного и не усомнился во всем, что любил.

Я пишу не для того, чтобы дать выход горю или примазаться к его славе: Успенский в моих похвалах не нуждается, его Стругацкие и Аксенов называли наследником, лучшим представителем поколения, что к этому добавить? Когда он пошел на знаменитую писательскую прогулку — я видел, как на подпись к нему несли зачитанные-перечитанные, рассыпающиеся в руках экземпляры «Там, где нас нет» или «Гиперборейской чумы»: нет для писателя большего счастья, чем видеть свою книгу потрепанной, передаваемой из рук в руки. Я просто хочу, чтобы хоть смерть Успенского — раз у него живого не получилось — сплотила цех и заставила оглянуться, одуматься, что ли. Вспомнить, какими мы были и каким он был. И, естественно, если кто не читал до сих пор его книг с кислородом живой русской речи и милосердной, роскошной выдумки, — пусть хоть теперь прочтут: сочинения Успенского действуют и на самое черствое сердце, и нам, сегодняшним, они напомнят о возможности другого мира. Этот мир нам доступен, но мы его упорно топчем, смешиваем с грязью, стараемся не замечать, как хрустят в грязи его сверкающие осколки.

http://www.novayagazeta.ru/arts/66530.html