Top.Mail.Ru
? ?
герань на окне

anna_bpguide


По Будапешту маленькой компанией


Previous Entry Share Flag Next Entry
Карамзин. Сентиментальное путешествие
герань на окне
anna_bpguide


Всё началось с Карамзина. «Письма русского путешественника» — первый отечественный травелог, первое путешествие как факт не просто личной биографии частного человека, но сразу — национальной литературы.




При этом уже до него было написано «Путешествие» радищевское и знаменитые «Письма» Фонвизина. Однако то, что писал Фонвизин, на статус литературы по замыслу не претендовало: частные письма, написанные талантливым человеком, еще не становятся художественным произведением. Теперь-то мы видим: это — типичный отчет в Фейсбуке о поездке во Францию; на мир поглядеть, жену подлечить. Не все, что выходит из-под пера литератора — литература. Иногда это просто письма сестре.

И Радищев создавал не литературу вовсе — политический манифест он писал, под литературу замаскированный. Радищев замещал собой, как водится на Руси, и журналистику, и юриспруденцию, и общественное мнение, и революцию. Бичевал все подряд, и крепостное право, и нравы, и погоду, и несправедливое устройство жизни, и злобу человеческую. Собственно литературными качествами текста жертвовал безоглядно, как Настасья Филипповна постылыми деньгами. Главное его произведение — вовсе не текст «Путешествия»; кто его читает сейчас? И не само путешествие даже, а биография, судьба, прожитая жизнь, в которой реплики посторонних (Екатерина: «бунтовщик хуже Пугачева»; Ленин: «первый в ряду русских революционеров») оказались важнее, чем собственный авторский текст. Да и то сказать… Путешественник, равнодушно бросающий: «Зимою ли я ехал или летом, для вас, думаю, равно. Может быть, и зимою и летом…», грешит против самого смысла путешествия — внимательного наблюдения и внутреннего переживания всего, что встретится по дороге.

Так и получилось. По образцу фонвизинскому пишутся посты в ЖЖ-сообщество ru_travel, по радищевскому писались, было время, листовки и прокламации. Изящная словесность — это Карамзин.




Любопытно, как неожиданно отзывается Карамзин в совсем другом произведении русской литературы, у Ерофеева, который так навсегда и остался в читательской памяти неразрывным двуединым автором/персонажем, не Венедиктом, а Веничкой. «Москва — Петушки» — тоже письма русского путешественника, а что ехать путешественнику недалеко, не далее, чем пригородная электричка довезет — то кто ж его в Париж (вы)пустит? И что описывает Веничка не пейзажи снаружи, за окном, а внутреннюю жизнь собственной души, улетающей за горизонт бытия под алкогольными парусами, откуда приходят к нему ангелы, сообщить, мол, через полчаса магазин откроется: водка там с девяти, правда, а красненького сразу дадут… — так что там смотреть, за окном-то?

Помните? Вспоминает Веничка про жизнь в общаге Орехово-Зуева и проблемы коммуникации с товарищами по работе: «Да нет, нет, — тут уж я совсем запутался. — в этом мире есть вещи… Есть такие сферы… Нельзя же так просто: встать и пойти. Потому что самоограничение, что ли?.. Есть такая заповедность стыда, со времен Ивана Тургенева… И потом — клятва на Воробьевых горах… И после этого встать и сказать: «ну, ребята…» как-то оскорбительно… Ведь если у кого щепетильное сердце…»

«Щепетильное сердце» — чистый же Карамзин…




Впрочем, если б Карамзин ограничивался сентиментальностью, его путешествие не оказалось мы столь значимым для русской культуры. Европу, дороги и города он читает как книгу, ищет пищи не только сердцу (щепетильное сердце везде найдет себе предмет, и вскоре пруд под стенами Симонова монастыря станет «Лизиным прудом» как раз по его, Карамзина, авторской воле).
Такое интеллектуально путешествие, когда город воспринимается через творческую личность, с этим городом связанную, даст потом русской литературе «Гения места» Петра Вайля — лучшее, что написано в жанре травелога: «Для человека нового времени главные точки приложения и проявления культурных сил — города. Их облик определяется гением места, и представление об этом — сугубо субъективно. Субъективность многослойная: скажем, Нью-Йорк Драйзера и Нью-Йорк О. Генри — города хоть и одной эпохи, однако не только разные, но и для каждого — особые».


Или вот еще книга: Я. Сенькин, «Фердинанд, или Новый Радищев». Тоже — путешествие. Путь ведет путешественника, нашего земляка, современника партии «Единая Россия», кружка «Довмонтовы витязи», производственного объединения «Алмаз» и бурного развития свиноводства в близлежащем совхозе «Шелонское», по Псковской земле, по благословенным территориям, которые простираются от Лудоней до Большого Кивалова.

Несмотря на принципиальный заголовок, отсылает этот замечательный текст не к бунтовщику и революционеру Радищеву, а опять же к сентиментальному Карамзину, вовсе ни о какой борьбе с существующей реальностью не помышляющему. Видать, реальность с карамзинских времен изменилась так, что радищевский гнев и энтузиазм заранее видятся предприятием вполне безнадежным. Поэтому — по-карамзински:

«Сельские магазины вообще достойны отдельной повести. В один из них порой наведываюсь и я, жаждущий мороженого или «Хиловской» воды. Вдоль стены полутемного, пахнущего сельдью пряного посола, хлебом и хозяйственным мылом помещения стоит длинная лавка. На ней рядком сидят аборигенки — товарки плечистой, высокой, могучей, пышногрудой и краснолицей — истинной Брунхильды здешних мест — продавщицы в синем халате, занятой взвешиванием гнезда каменных пряников в огромном кульке серой бумаги, которой уже нигде по России и не увидишь. Продавщица и ее группа поддержки громко чешут языками, звонят и перемывают кости. Говорят они при этом все одновременно, но отлично понимают друг друга и, как певцы в оперных речитативах и ансамблях, не сбиваются. Появление дачника бывает подчас неожиданным для клубных дам, и на некоторое время они замолкают, разглядывая вновь прибывшего с простодушным любопытством галок и детей. Впрочем, бывают и милые казусы. Как-то раз, войдя в сельпо, я застал сцену примерки двумя членами конгрегации сиреневых и персиковых панталон, что повергло меня в легкий трепет, но почти не смутило увлеченных обсуждением обновки сельских поклонниц Версаче».

Там еще много чего примечательного: про скляницу, то бишь сосуд темно-зеленого стекла в виде чаши, в которую достаточно налить воду, хоть их лужи, чтобы та вода сама собой набрала нужный градус, про племя малорослых местных людей, что перелетели в Африку на серых журавлях и стали предками современных пигмеев Центральной Африки, про памятник простому псковскому зайцу, который, «перебежав в декабре 1825 году Пушкину дорогу, тем самым спас его от Сибири или от участи Рылеева — тоже, между прочим, известного поэта».




Но вернемся к Карамзину.

Итак, выезжает он из Москвы через Нарву и Ревель в Европу. За плечами у него учеба в пансионе профессора Московского университета Иоганна Матиаса Шадена (с 12 лет), недолгая служба в Преображенском гвардейском полку Петербурга, членство в симбирской масонской ложе и московском «Дружеском ученом обществе».

На момент начала путешествия нашему туристу 22 года. Возраст, казалось бы, юный. Но владение слогом, круг знаний, сам взгляд на мир — в меру рассудительный, в меру мудрый — таковы, что автора проще вообразить человеком зрелым и многое повидавшим. Иногда же просто — человеком уже не молодым: «Прошедши мили две, я от слабости упал на траву подле дороги… Я еще раза три останавливался отдыхать… Так ноги мои устали!» Что бы ни скрывалось за словом «миля» в Швейцарии в 1788 году (а в XVIII веке в Европе было с полсотни различных единиц измерения, называвшихся милями), вроде бы юноше в 22 года такие жалобы не пристали. В Цюрихе его утомляет всеобщий обычай снимать шляпу при встрече: «Учтивость хороша, однако ж рука устанет снимать шляпу — и я решился наконец ходить по городу с открытою головою». Изобретательно.

Николай Карамзин — не спортсмен. Он интеллектуал, один из первых в России. Он прекрасно ориентируется в интеллектуальном пространстве тогдашней Европы, заходит «в университет, в анатомический театр, в медицинский сад» и стремится посетить всех умных и образованных людей, о которых был наслышан еще в Москве.

Имена большей части из них мало что говорят современному читателю: это властители дум того времени, эпохи Просвещения. Но немыслимо для нашего путешественника не нанести визита Канту, коль скоро путь ведет через Кенигсберг. «Я не имел к нему писем, но смелость города берет, — и мне отворились двери в кабинет его. Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: «Я русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить мое почтение Канту». Он тотчас попросил меня сесть, говоря: «Я писал такое, что не может нравиться всем; не многие любят метафизические тонкости». С полчаса говорили мы о разных вещах: о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель». Затем речь зашла о природе и нравственности человека, то есть о том, что важнее всего; сказанное немецким философом русский литератор законспектировал и воспроизвел в «Письмах». Поехал дальше.




В Дрездене главное must see — знаменитая картинная галерея. Карамзин описал ее сокровища, зафиксировал свои впечатления для российской, не ездившей в Дрезден, общественности. И нам уже никогда не представить себе того градуса писательского азарта и того уровня читательского внимания: ведь словесное описание, лишенное подпорок в виде репродукций, гравюр или литографий, должно было одними лишь словами создать в сознании публики живой образ живописного или скульптурного произведения. Не чудо ли?

В Лейпциге русский литератор посетил… — продолжение фразы напрашивается само собой, верно? Да, книжную ярмарку, уже тогда имевшую немалую историю. Заинтересовавшая Карамзина подробность книгоиздательского бизнеса и сейчас выглядит актуально. «Книгопродавцы изо всей Германии съезжаются в Лейпциг на ярманки (которых бывает здесь три в год; одна начинается с первого января, другая — с Пасхи, а третья — с Михайлова дня) и меняются между собою новыми книгами. Бесчестными почитаются из них те, которые перепечатывают в своих типографиях чужие книги и делают через то подрыв тем, которые купили манускрипты у авторов. Германия, где книжная торговля есть едва ли не самая важнейшая, имеет нужду в особливом и строгом для сего законе».

Среди книг, купленных путешественником «себе на дорогу», назван «Фингал». Это та самая поэма о богах и героях старой горной Шотландии, будто бы сочиненная кельтским бардом III века Оссианом. За несколько лет до рождения Карамзина ее перевод на английский язык опубликовал в Лондоне Джеймс Макферсон. Текст произвел неизгладимое впечатление на всю читающую публику. У Гёте Вертер выражает общее мнение: «Оссиан вытеснил из моего сердца Гомера. В какой мир вводит меня этот великан!» Потом, правда, выяснилось, что оссиановы поэмы в весьма значительной части самим Макферсоном и написаны. Но Карамзин тогда этого знать не мог, и позднее, в связи с открытием, как говорили тогда, «Песни Игоревых воинов», писал, что их «можно сравнить с лучшими поэмами Оссиана».




Едет, с Оссианом в руках, далее. Проезжает Веймар, Эрфурт, Франкфурт-на-Майне. Записывает рассказанные местными жителями истории. Хорошие истории… Молодой монах влюбился в молодую монахиню, видеть им никто не препятствовал — «часто, смотря на нее, лил пламенные слезы и видел огненный румянец на лице своей возлюбленной» — и наконец, позвал монах монашку ночью на высокую гору: а не придешь, мол, брошусь с той горы в пропасть. Желая спасти монаха от греха самоубийства и вечной погибели, она на гору пришла. Далее происходит то, что на языке Карамзина называется «они забывают всё, трепещут в восторге», как вдруг любовники, в буквальном смысле слова окаменев, превращаются в два камня. (Не с Карамзина ли пошла эта беспомощность в описании секса — словами?). «Вы видите их», — сказал мне постиллион, указывая на верх горы» — с добросовестностью репортера отмечает Карамзин. И с педантичностью филолога добавляет, будто ставит сноску на странице или ссылку дает: на этот сюжет написана по-немецки прекрасная поэма, автор такой-то.

Путешественник беседует с попутчиками, среди каковых попадаются персоны небезынтересные, как «молодой доктор медицины», что пришел пить чай и просидел весь вечер, просвещая Карамзина на тот предмет, что «все зло в мире происходит оттого, что люди не берегут своего желудка». В самом деле: «Испорченный желудок бывает источником не только всех болезней, но и всех пороков, всех дурных навыков, всех злых дел». Николая Михайловича рассуждения доктора не убедили — да и кто слушает докторов в двадцать с небольшим лет?

По каждой странице чувствуется, что путешествует по Европе не просто частный человек и не по служебным надобностям: едет литератор. Каково замечание: «Публичная библиотека в трех шагах от трактира. Вчера я брал из нее «Фиеско», Шиллерову трагедию».

И чисто писательского честолюбия Карамзин не чужд. Проезжая Франкфурт, отмечает «везде знаки трудолюбия, промышленности, изобилия. Ни один нищий не подходил ко мне на улице просить милостыни». К слову «промышленность» — гордое примечание: «Это слово сделалось ныне обыкновенным: автор употребил его первый».




Иногда красноречивы даже не слова, а знаки препинания. Знакомят Карамзина (ему 22 года, напомним) с юными сестрами-швейцарками, для описания внешности которых потребен весь арсенал создаваемого автором сентиментализма. Тут и красота, «которую сама натура возлелеяла», и сравнение «бело-румяных щек» с «чистым снегом высоких гор, когда восходящее солнце сыплет на него алые розы», и улыбки у них — «улыбки весенней природы», и глаза — «звезды вечерние». Сестры угощают нашего путешественника чаем, и он признается, что «выпил лишнюю чашку и выпил бы еще десять, если бы красавицы не перестали меня потчевать. — Между тем я обратил глаза свои на большой шкап с книгами и нашел тут почти всех лучших древних и новых стихотворцев». Тире между сестрами-прелестницами и книжным шкафом — как знак равенства, как горизонтальная линия весов: привлекательность их одинакова.

Путешествующий литератор обнаруживает приятное человеческое свойство: ему интереснее доброе и умное, чем глупое и злое. Понятно, что по пути вдоволь достанется и того, и другого, но Карамзин нескор в укоризнах и негативных обобщениях и щедр на похвалу: «Сию верхнюю часть Германии можно назвать земным раем. Дорога гладка, как стол, — везде прекрасные деревни — везде богатые виноградные сады — везде плодами обремененные дерева — груши, яблоки и грецкие орехи растут на дорого (зрелище, в восторг приводящее северного жителя, привыкшего видеть печальные сосны и потом орошаемые сады, где аргусы с дубинами стоят на карауле!). И еще: «Счастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое счастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному богу?»

Удивительно, почему так грустен всегда на портретах человек, написавший: «Мысль, что пью рейнвейн на берегу Рейна, веселила меня, как ребенка. Я наливал, пенил, любовался светлостью вина, потчевал сидевших подле меня и был доволен, как царь»?

Кажется, внимание Карамзина поровну поделено между собственными чувствами и внешним миром, и происходящее в душе для него не менее и не более важно, чем картины, разворачивающиеся перед глазами. Он фиксирует радость, благоговение и благодарность, охватывающие его при виде великолепного пейзажа, или чуда природы вроде Рейхенбахского водопада, или чуда искусства, вроде собора Парижской Богоматери, или миловидной трактирщицы, угостившей его в прусском городке Кеслин хорошим обедом. И находит слова для выражения этих чувств: «Ах! Если бы теперь, в самую сию минуту, надлежало мне умереть, то я со слезою любви упал бы во всеобъемлющее лоно природы… Ах! Для чего я не живописец! Для чего не мог я в ту же минуту изобразить на бумаге плодоносную, зеленую долину… Ах, друзья мои! Не должно ли мне благодарить судьбу за все великое и прекрасное, виденное глазами моими в Швейцарии!»

И, конечно, Париж, как и ожидалось, произвел на Карамзина неизгладимое впечатление.

Европа разворачивалась перед ним, как раскрытая книга, увлекательная и живая; книга, где каждая новая страница интересней предыдущей. Сочувственно цитирует он слова философа Карл Филиппа Морица, автора сочинения «Антон Райзер, психологический роман», с которым имел беседу в Берлине. «Ничего нет приятнее, как путешествовать, — говорит Мориц. — Все идеи, которые мы получаем из книг, можно назвать мертвыми в сравнении с идеями очевидца. — Кто хочет видеть просвещенный народ, который посредством своего трудолюбия дошел до высочайшей степени утончения в жизни, тому надобно ехать в Англию; кто хочет иметь надлежащее понятие о древних, тот должен видеть Италию».

Но сам Карамзин на самом-то деле ехал в свое путешествие не за знаниями как таковыми, не за информацией — информацию образованные люди того времени вполне могли получить из каких угодно книг — требовалось лишь знание языков. До Французской революции цензура в России была более чем снисходительная, и хотя императрица пеняла приближенным, что в государстве свободно обретаются сочинения, «которые против закона, доброго нрава, нас самих и российской нации, которые во всем свете запрещены, как например: „Эмиль“ Руссо», однако, Карамзин Руссо не только цитирует, но и полагает его авторитетом в деле воспитания человечности и «с Руссовою "Элоизою" в руках» совершает в окрестностях Лозанны сентиментальную читательскую прогулку. «Вы, конечно, угадаете цель сего путешествия. Так, друзья мои! Я хотел видеть собственными глазами те прекрасные места, в которых бессмертный Руссо поселил своих романических любовников».

Карамзин ехал — за впечатлениями. Приобретение новой информации и новых знаний — лишь первый, подготовительный этап для внутренней умственной работы: создания в собственной душе впечатления от увиденного. (Само слово «впечатление» вошло в литературу опять же трудами Карамзина).

Инструкция по превращению общих, всем равно данных внешних объектов в собственное, личное, глубоко индивидуальное переживание — вот что такое, по сути, «Письма русского путешественника».

Почитаемый Карамзиным Руссо высказался о том занятии, которое теперь называется туризмом, со всей определенностью: «Путешествия содействуют развитию наших природных способностей и приводят к тому, что человек окончательно становится на путь добра или на путь зла… Люди, богато одаренные и с хорошим задатками, получившие разумное воспитание и путешествующие с целью приобретения знаний, все до одного возвращаются еще более добродетельными и мудрыми».

Карамзин проверил на себе. Вернувшись, он станет издателем «Московского журнала», напишет «Бедную Лизу» и «Историю государства российского», станет великим реформатором русского языка и единственным в истории страны интеллектуалом с официальным титулом «историографа».

Прав был Руссо, прав был полузабытый философ Мориц, прав был крупнейший русский литератор эпохи сентиментализма Николай Михайлович Карамзин. Путешествие — путь к мудрости, к себе, к собственному уму и сердцу.






Карамзин. Сентиментальное путешествие // Сайт журнала GEO, 2015, август http://www.geo.ru/puteshestviya/karamzin-sentimentalnoe-puteshestvie



Featured Posts from This Journal

  • Гоголь. Мир и Рим

    Город Гоголя — Рим. Об этом он говорит откровенно, и прямо, и метафорически («прекрасное далеко») и кратко, и развернуто:…

  • Гончаров. Вглядыванье и вдумыванье

    Иван Гончаров, коллежский асессор, купеческий сын, уроженец Симбирска, выпускник Московского университета, столоначальник департамента внешней…

  • Ломоносов. Жажда науки

    «Жажда науки» – это два слова из пушкинской характеристики Михаила Ломоносова. Пушкин полагал, что именно эта страсть была…



  • 1
Отличный рассказ. Путевой дневник почтенный жанр отечественной литературы. Помню, какое впечатление произвели на одноклассников описания Радищевым "валдайских сирен" из добытого мною академического издания :)

Что до Карамзина, 22 года по тем временам вполне зрелый возраст. Люди взрослели куда раньше, чем сейчас, да и жизнь была короче. Век спустя Лёвин в тридцать с небольшим все сокрушался стоя перед зеркалом: Молодость прошла, уже могила на пороге, а я ничего в жизни не сделал.


Так ведь зрелый, а не дряхлый настолько, чтобы через две мили пешей ходьбы сваливаться :-) миля в любом случае не больше 2 км.

мили были разные, вот в чем дело

Ага, но я думала, что в пределах 1,2-1,8 км. А тут мне сказали ниже, что в России миля была 7 вёрст.

Карамзин мог иметь в виду старую русскую милю, равнявшуюся 7 верстам. 15 км по тогдашним швейцарским дорогам не шутка! В то время это половина суточного перехода солдат на марше, после которого устраивали большой привал часа на два-три с обедом и сном.

А русская миля равнялась 7 верстам? Не знала. Я в основном по зарубежью специализируюсь, так что могу иметь пробелы в этой части.

Именно так, в каждой стране были свои чарующие сложности неметрических систем мер :)

"В Цюрихе его утомляет всеобщий обычай снимать шляпу при встрече: «Учтивость хороша, однако ж рука устанет снимать шляпу — и я решился наконец ходить по городу с открытою головою»."

Вот это удивительно. Мне казалось, что для XVIII века ходить на улице с непокрытой головой - невероятная вольность, если не прямой моветон. Как сейчас выйти на улицу крупного города в плавках. Или в Швейцарии были какие-то особые нравы?
Давно собираюсь прочесть, ваш пост превратил эти планы в твёрдое намерение.

Думаю, есть разница - ходить совсем без шляпы или со шляпою в руке.

С учетом предшествовавшей моды на парики - весьма вероятно.

Спасибо! С огромным удовольствием прочитала.
На самом деле всех завёл Стерн ))) Хотя его "Сентиментальное путешествие" отнюдь не путеводитель, а скорее, пародия на путеводитель.
По его следам и Радищев пошел, бичуя в своем непутеводителе общественные пороки. За что и получил от Екатерины по первое число. Читать Радищева надо обязательно - русский язык у него красоты необыкновенной.

Так Стерн тут в заголовке ))) И хватит - а то диссер получится. Про красоту языка у Радищева.... на мой вкус - нет. Но настаивать не буду. Может, еще прочтется и с красотой.

От души желаю, чтобы прочлось ;)

Замечательно, спасибо большое!

  • 1