anna_bpguide (anna_bpguide) wrote,
anna_bpguide
anna_bpguide

Categories:

Боткин. Бессильное эпикурейство



Один из героев этой серии статей про русских литераторов-путешественников, Иван Гончаров, по пути к пункту назначения записал: «А вот Испания со своей цветущей Андалузией… Севилья, caballeros с гитарами и шпагами, женщины, балконы, лимоны и померанцы. Dahin бы, в Гренаду куда-нибудь, где так умно и изящно путешествовал эпикуреец Боткин, умевший вытянуть до капли всю сладость испанского неба и воздуха, женщин и апельсинов, — пожить бы там, полежать под олеандрами, тополями, сочетать русскую лень с испанскою и посмотреть, что из этого выйдет».

Названный здесь «эпикуреец Боткин» — личность своеобразная.





Для начала разберемся. Тот «Боткин, что желтуху изобрел», по Высоцкому, — Сергей Петрович, врач-терапевт и общественный деятель, основатель крупнейшей школы русских клиницистов, человек, с именем которого связано начало санитарной службы в России и женского медицинского образования — Боткину-эпикурейцу приходился родным братом. И надо сказать, что выдающимися или по крайней мере достойными и уважаемыми людьми были все девять братьев Боткиных, а пять из них оставили особенно заметный след в отечественной культуре.

Василий Петрович, о котором речь пойдет позднее — старший. Он родился в декабре 1811 года, если считать по старому стилю, или в январе 1812-го, если по новому, поэтому дату рождения его, бывает, указывают по-разному.

Родившийся годом позже Николай Петрович, «красавец турист», по выражению Афанасия Фета, стал путешественником… Да, в те времена, такое занятие можно было, пожалуй, считать профессией: мир был открыт весь, да не весь еще исследован, и люди, превратившие посещение иных земель в дело жизни, продолжали великую работу первооткрывателей. В Италии был знаком с Гоголем, помогал ему, фактически спас, когда тот свалился в лихорадке. Умер, возвращаясь из путешествия по Египту и Палестине, в 1869 году, в Будапеште… Точнее, конечно, в Пеште или в Буде (города еще не были объединены).

Дмитрий Петрович, бывший младше старшего брата на шестнадцать лет, занимался предпринимательством, был совладельцем чаеторговой фирмы «Петра Боткина сыновья», но в большей мере характеризуют его иные титулы и звания: председатель Московского общества любителей художеств, член Московского художественного общества, почетный член петербургской Академии художеств и «в душе музыкант» по утверждению современников. Заслужил он их неутомимой собирательской деятельностью. Его галерея на Покровке если не конкурировала с галерей Павла и Сергея Третьяковых, то считалась тоже весьма уважаемой московской достопримечательностью: более ста живописных произведений как русских, так и иностранных мастеров, включая работы Коро, Курбе, Милле. Александра Иванова (вариант-повторение «Явления Христа народу»), Перова…

Про Сергея Петровича, врача, сказаны были после его смерти такие слова, каких теперь уже не про кого, пожалуй, не говорят: жизнь Боткина «поучительна еще и тем, что, будучи вся отдана на благо других, на облегчение чужих страданий, она служила для него самого источником полного нравственного удовлетворения и самых чистых наслаждений, так что и умирая он не переставал повторять, что нет большего счастья на земле, как этот непрерывный и самоотверженный труд на пользу ближних, а самым веским подтверждением искренности его слов может быть приведено то, что из пяти оставшихся после него сыновей трое, по его совету, избрали для себя медицинскую карьеру».

А Михаил Петрович стал художником. Собственные его картины на библейские и исторические темы вполне укладываются в рамки понятия «академизм» и, по большому счету, вторичны. Но рисовальщиком он считался в России одним из лучших, а в эпоху, когда художник еще не вполне утратил свою исключительную роль «изобразителя реальности» и не поделился еще ею с фотографом, это кое-что значило. Как и Дмитрий, он оказался страстным и выдающимся коллекционером. Собирал произведения прикладного искусства: керамику, эмали, причем в его коллекции были предметы античной эпохи, Византийской империи, европейского Средневековья. Частью они перешли в собрание Эрмитажа, частью… Но это отдельная невеселая история.




Итак, литератор, путешественник, создатель картинной галереи, выдающийся врач, художник… Неплохо для одной семьи, да? Кто же дал братьям Боткиным столь разнообразные жизненные интересы, кто научил их жить в большом мире, не ограничиваясь исходным миром московского купечества? Отец. Петр Кононович Боткин, московский купец первой гильдии. Где-то на рубеже XVIII-XIX веков он перебрался из славного города Торопца в Москву и занялся торговлей чаем, причем чай стал покупать и продавать не китайский, как тогда было принято, а индийский, черный, поставляемый англичанами. Женат Петр Кононович был дважды, и детей общим счетом родилось у него двадцать пять, но до взрослого состояния дожили не все, что впрочем, в те времена было не слишком большое редкостью. Дела шли хорошо: компания «Петр Боткин и сыновья» из сорока отделений и филиала в Лондоне — это серьезно. Но как это часто бывает с основателями компаний, родов и даже государств, про характер его, взгляды и душу мы можем судить лишь опосредованно. Дневников Петр Кононович не вел, мемуаров не писал — не до того, надо полагать, ему было. Впрочем, сказано же: «по плодам узнаете их».

Известно, что в Москве он приобрел дом на Маросейке и превратил его в то, что могло бы называться дворянским гнездом, если б Боткины были дворяне. В русской культуре купечеству не повезло. Мир дворянской усадьбы окружен ореолом трогательного меланхолического сентиментализма, крестьянская изба тоже описана и воспета, хотя бы в народной поэзии. А купеческий дом будто провалился в пропасть между жанрами. «Вот купецкий дом, Всего много в нем, А порядку нет ни в чем: Одно пахнет деревней, А другое харчевней…» — это Павел Андреевич Федотов, талантливейший художник, в самой середине столетия походя высмеивает третье сословие… И за что? Чуть позднее этот дом упомянет с воспоминаниях Афанасий Фет, бывшей мужем одной из дочерей Петра Кононовича: «По большому числу членов семейства, достигших зрелости, боткинский дом в ту пору можно было сравнить с большим комодом, вмещающим отдельные закоулки и ящички».


 


Итак, в этом доме и родился старший из детей и наследников, Василий Петрович. Когда он появился на свет, отцу его было уже тридцать лет, то есть за воспитание сына взялся человек зрелый, состоявшийся.

Василий еще в пансионе выучил французский, немецкий, английский языки. Затем — самостоятельно итальянский и испанский. Судя по всему, полиглотом его на этом основании никто не величал, и изучение иностранных языков в отсутствии Министерства образования шло у русских купеческих сыновей уж точно не хуже, чем при его наличии. При желании, конечно. Желание у юного Василия имелось, но положение первородного, старшего сына тоже налагало обязанности. Отец приставил его к делу: заведовать складом чая, контролировать качество упаковки, вести переговоры… Как это теперь называется — менеджер? Хватит на эту работу одного менеджера или потребуется целый штат? Кстати, Василию на тот момент нет еще двадцати пяти…




Характер между тем уже вырисовывается, и характер — своеобразный. Налицо живой ум, природные способности, чувство ответственность за дело и понимание долга перед семьей. Афанасий Фет, женившийся на одной из сестер Боткиных и оставивший воспоминания, для характеристики Василия Петровича находит слово «кропотливость» и отмечает, что он «младших братьев провел через университет, а сестрам нанимал на собственный счет учителей по предметам, знание которых считал необходимым». И более того: «Даже самый ненаблюдательный человек не мог бы не заметить того влияния, которое Василий Петрович незримо производил на всех окружающих. Заметно было, что насколько все покорялись его нравственному авторитету, настолько же старались избежать резких его замечаний, на которые он так же мало скупился в кругу родных, как и в кругу друзей». Николай Станкевич писал о Боткине тех лет: «человек, каких я, кажется, не встречал: столько ума, столько гармонии и святости в душе — мне легче, веселее, когда я его вижу… Может быть, я увлекаюсь, но нельзя не увлечься, встретив человека, в котором так много прекрасного».

Самой известный его фотопортрет изображает рано полысевшего мужчину с пристальным взглядом из-под низких бровей, в усах и бакенбардах; резкие складки от носа к губам дают возможность скорее вообразить на этом лице эмоцию гнева или сарказма, чем добродушия. Фет называет Василия Боткина «обоюдоострым», то есть одинаково умевшим быть «нестерпимо резким и елейно сладким».


 


Теперь мы отчасти представляем себе, что за человек отправился в Европу — впервые в 1835 году, двадцатитрехлетним, ненадолго, и затем в 1843-м, уже перешагнув тридцатилетие, на три года. Путешествие по Испании претворилось в текст — в цикл очерков «Письма об Испании», публиковавшихся в петербургском «Современнике» с 1847 по 1851 год.

В Испании — разбойники на дорогах, величавые манеры простонародья, уныло-страстная природа и политические неурядицы. Боткин проехал Мадрид, Севилью, Кадис, Гибралтар, Гранаду, заехал в Марокко.

Язык он знает, во всяком случае не отмечает ни одного случая языкового затруднения, а напротив, постоянно щеголяет испанскими словами и выражениями, что превращает текст в мозаику из авторской русской речи, испанских слов и примечаний переводчика в скобках двух видов. Вот так: «Тут громадные galeras {Это нечто вроде широких и длинных телег, обтянутых холстом, очень похожих на те экипажи, в которых польские жиды ездят на шабаш. Галеры эти служат для дальних переездов женщин, детей и простого народа} валенсиянцев в их полуафриканской одежде и щеголей андалузцев выезжают в дорогу, чтоб к ночи поспеть на ночлег в венту; цирюльники у дверей цирюлень публично бреют своих клиентов; кружок андалузцев (вечно веселый народ), сидя у входа кузницы, напевают la cana; {ля канья, андалузская народная песня (исп.).} возле -- девочки под кастаньеты пляшут fandango, толпа полуодетых, бронзового цвета мальчиков играют на улице, представляя corrida de toros; {бой быков (исп.).} ватага удалых cigarreras (женщин, работающих на сигарной фабрике: еще особенный испанский тип) расходится по домам, окруженная своими любезными; в харчевнях и у входа их толпы народа ужинают сардинами и саладом».




Понять в Испании он пытается прежде всего ее политическую жизнь, но быстро сталкивается с тем фактом, что изучать-то нечего: политики в его понимании, европейского политического бурления в Испании нет: «Политическая Испания есть какое-то царство призраков. Здесь никак не должно принимать вещи по их именам, но всегда искать сущности под кажимостью, лицо под маскою. Сколько уже лет говорят в Европе об испанской конституции, о партиях, о журналистике, разных политических доктринах, о воле народа и т. п.; все это слова, которые в Европе имеют известный, определенный смысл, — приложенные же к Испании, имеют свое особое значение. Прежде всего надо убедиться в том, что массы, народ, здесь совершенно равнодушны к политическим вопросам, которых они, к тому же, нисколько не понимают». Не понимают — но разговаривают, и путешественник с удовольствием и ободрением отмечает обычай включать в круг беседы о местных делах иностранца.

Как и многих в те времена, его удивляет испанская столица. Местоположение Мадрида он называет унылым («Сколько раз говорил я про себя: да это наши бесконечные равнины России!») и не видит в истории страны оснований для того, чтобы столичным градом считался именно этот город, который сами «мадритцы, говоря о своем городе, называют его не столицею, не городом, а двором, esta corte». Название пишет на пушкинский манер: «Мадрит».


 


Рассуждает Боткин о жизни испанской по-чаадаевски, то есть смотрит на Испанию таким особым образом, чтобы сквозь нее видеть Россию. При этом пишет он профессионально, сдержанно, с оглядкой на редактора, на цензора, на (как говорят в столичных редакциях ныне) «формат». И кажется, что едва ли не каждый абзац начинался в черновиках с вводных слов «В отличие от России…», впоследствии вымаранных. Боткин отмечает: «Если генерал обращается к солдату, он говорит ему: usted — ваша милость». Еще: «Испанец вежлив не из приличия, не с одними только порядочно одетыми людьми — в этом отношении здесь одежда не значит ничего; он равно вежлив со всеми, и денди здесь не стыдится поклониться одетому в плащ с заплатами или сказать, что он знаком вон с тем лавочником». И еще: «Сколько раз случалось мне видеть, как на Prado простолюдин в своем плаще останавливал гранда или генерала, прося у него сигары закурить свою, — и те всегда вежливо подавали ее ему» — разве не слышен здесь голос человека из общества, где подобное невозможно?

Как видно, Испания заставляла его отмечать такие сцены — и указывать на них будущему читателю — неоднократно: «…в то время, когда на площади толпы народа и солдаты ежеминутно готовы были броситься в драку, один простолюдин в плаще проходил по площади, свертывая свою папироску. Поравнявшись с полковником, который с обнаженною шпагою командовал постом, он с достоинством кивнул ему головою, прося закурить свою папироску у его сигары, которую тот курил. Полковник тотчас подал ее ему. Поблагодарив легким наклонением головы, простолюдин спокойно продолжал свою дорогу».

И такое же «в отличие от…» звучит в пассажах про сельскую Испанию: «Здесь самый бедный, последний мужик всегда вдоволь имеет хлеба, вина и солнца, здесь у самого нищего есть на зиму и шерстяные панталоны и теплый шерстяной плащ, тогда как французский мужик, например, и зиму и лето прикрывается одною тощею холстинного блузой». Кажется, по замыслу автора перед внутренним взором читателя должна возникнуть картина бедственной русской деревни (а «французский мужик» здесь — для отвода глаз, не более). Что-нибудь в духе передвижников, какие-нибудь «Проводы покойника» или «Последний кабак у заставы». Но нет, автор этих картин во время испанского путешествия Боткина еще учится в арзамасском уездном училище, и отмена крепостного права пока впереди, и, кажется, можно надеяться, что стараниями разумного правительства и просвещенного общества мужик будет, наконец, сыт и обут… Правда, тут, в Испании, еще «вдоволь солнца».


 


В отличие от сентименталиста Карамзина, первопроходца Ломоносова, тонкого стилиста Гончарова или гениального Гоголя, Боткин пишет сухо, поскольку старается писать объективно. Ругать Испанию, укорять, высмеивать ему не приходит в голову. О ее бедах он сожалеет, о достоинствах — не упускает случая сказать. «Всего более заставляет верить в будущность Испании редкий ум ее народа. Когда имеешь дело с людьми из простого народа, совершенно лишенными всякого образования, невольно изумляешься их здравому смыслу, ясному уму, легкости и свободе, с какими они объясняются. В этом отношении, они, например, далеко выше французских крестьян». В этом пассаже спокойное уважение путешественника к испанскому народу — естественно, а сравнение с народом французским — любопытно. Похоже на то, что Франция вообще выступает этаким эталоном: политическая жизнь Испании, одежда крестьян, климат — все описывается по аналогии и оценивается в сравнении с французскими образцами

И женщины, конечно. Боткин отмечает их обычаи («В мадритских кофейных видно несравненно более женщин, нежели в кофейных Парижа»), их искусство владеть веером и удивительную при тамошнем климате моду на черные одеяния. В качестве самого главного качества испанских женщин Боткин называет их естественность, и тут же пускается в объяснения: «Вам, может быть, эти слова покажутся неясными, но чтоб понять их, надобно долго жить в Париже, где женщина искусственна с головы до ног. Француженка — кокетка по природе, умеет с удивительным искусством выставить все, что в ней есть красивого; она глубоко изучила все позы, все движения; это воин страшно вооруженный, бдительный и лукавый». Чувствуется в этом пассаже что-то личное? Чувствуется… Тридцати лет от роду Боткин влюбился во французскую модистку Арманс Рульяр. Мы знаем эту историю в пересказе Александра Герцена. Арманс, по Герцену — «живое, милое дитя Парижа… От ее языка до манер и известной самостоятельности, отваги — все в ней принадлежало благородному плебейству великого города... Беззаботная веселость, развязность, свобода, шалость и середь всего чутье самосохранения, чутье опасности и чести». Герцен называет Василия Петровича московским ультрагегельянцем, Базилем, резонером в музыке и философом в живописи и резюмирует: «влюблен по уши». Гегельянство вкупе с купеческой добропорядочностью требует серьезного отношения к делам любви, и Боткин решается жениться.

Отец же, Петр Кононович, «узнав, что его сын, и притом старший, хочет жениться на католичке, на нищей, на француженке, да еще с Кузнецкого моста» решительно отказал в своем благословении. И в наследстве. Герцен пересказывает историю, не щадя нашего героя, который то отдавался предчувствию счастья, то сомневался в силе своей любви, то страшился семейной жизни — «любомудрствовал и рефлектировал»… Отчаялся, расстался, передумал, вновь вернул Арманс, обвенчался, сопроводив таинство репликой о том, что «христианство вечно, и его субстанция не может пройти». Повез в Европу, дал прочесть роман Жорж Санд, спросил мнения молодой жены, с мнением не согласился… Короче, расстались.

Уже поэтому следует поправку на мнение Боткина об испанских женщинах: он обижен. Возможно, обижен он и на родину, точнее — на тот порядок жизни общества, который ему привычен, и который тут, в Испании, перестает выглядеть само собой разумеющимся и единственно возможным. Бог с ними, с красотами, с южным солнцем, с корридой и с художественной коллекцией Прадо. Всему этому отдана дань уважения и симпатии («Но как хорош, как красив бык, когда, опрокинув трех, четырех пикадоров, он один гордо бегает по завоеванной им арене!», «Мурильо сила и воздушность колорита, запечатленного африканским солнцем, слиты со всею нежностью и деликатностью фламандской школы») — ровно, методично, будто принят товар по описи.

Но раз за разом Василий Петрович возвращается к теме человеческого общения и социальной иерархии. Точнее, ее видимого отсутствия: «…здесь дворянин не горд и не спесив, простолюдин к нему не завистлив; между ними одно только различие — богатство, и нет никакого другого. Здесь между сословиями царствуют совершенное равенство тона и самая деликатная короткость обращения».

Казалось бы, самое время понять, как устроено общество, коль скоро присутствует в нем то, что так безусловно и определенно нравится. И воспользоваться рецептом, попробовать привезти в отечество хоть долю того, что считаешь хорошим и правильным, как привозят апельсины и зарисовки пейзажей. Но ни разу Боткин не делает ни шагу дальше простой констатации факта, оставляя за собой позицию наблюдателя, зрителя-эпикурейца, он ни в малейшей мере не склонен предпринимать что-то практическое…

Боткин — турист. Из тех туристов, что смотрят на дворцы и храмы, поскольку те красивы, но не заглядывает во дворы и на рынки. Дворцы и храмы не провоцируют сравнений, не заставляют задумываться: не жить туристу во дворце, и он рассматривает его интерьеры с праздным любопытством эстета. Рынок-то волей-неволей сравнишь с собственным районным, не говоря уж о дворе, не говоря уж об овощной лавке за углом… Увы, он из тех путешественников, которых путешествие не изменило, как не меняет характера еще один обед, еще одна прогулка — то, что совершается без интеллектуальных усилий.

«Любезный друг, пишешь для русского мужика, но ведь он безграмотен!» — укорял как-то Василий Петрович Некрасова. Однако ж следствие выводил отсюда не то, что надо бы мужика грамоте учить, а то, что писать следует изящные стихи для светских женщин…

Пример Василия Петровича Боткина поучителен. Путешествие — хитрая штука. Путешествие в другую страну, с другими социальными порядками, с другими отношениями, с другой логикой жизни может вывести человека на новый интеллектуальный и духовный уровень, может дать образование получше иного университета. Оно учит многому, как умная книга, но только если и ученик прилагает усилия. Сказано же: никого нельзя чему-то научить, но всему можно научиться.

Всего и требуется-то — доброе желание, толика прилежания и активное усилие. Но: «Доброго-то желания у меня много, да воли и терпения нет выполнять его… перед тобою проходит некоторая, так сказать, сладость жизни, то есть и порядочный обед и бургильон и шампаньон, и добрые приятели; день за днем, в итоге душевная пустота»…






Боткин. Бессильное эпикурейство // Сайт журнала GEO, 2015, сентябрь
http://www.geo.ru/puteshestviya/botkin-bessilnoe-epikureistvo

Tags: Публикации
Subscribe

Featured Posts from This Journal

  • Ломоносов. Жажда науки

    «Жажда науки» – это два слова из пушкинской характеристики Михаила Ломоносова. Пушкин полагал, что именно эта страсть была…

  • Гоголь. Мир и Рим

    Город Гоголя — Рим. Об этом он говорит откровенно, и прямо, и метафорически («прекрасное далеко») и кратко, и развернуто:…

  • Карамзин. Сентиментальное путешествие

    Всё началось с Карамзина. «Письма русского путешественника» — первый отечественный травелог, первое путешествие как факт не…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 11 comments

Featured Posts from This Journal

  • Ломоносов. Жажда науки

    «Жажда науки» – это два слова из пушкинской характеристики Михаила Ломоносова. Пушкин полагал, что именно эта страсть была…

  • Гоголь. Мир и Рим

    Город Гоголя — Рим. Об этом он говорит откровенно, и прямо, и метафорически («прекрасное далеко») и кратко, и развернуто:…

  • Карамзин. Сентиментальное путешествие

    Всё началось с Карамзина. «Письма русского путешественника» — первый отечественный травелог, первое путешествие как факт не…