
В продолжение вчерашней песни (Когда последняя лошадь убежит, И вся трибуна уже опустеет) – фоторепортаж 1964 года.
Будапештский ипподром.
Фото: Szalay Zoltán











И немного Эстерхази. Там, правда, речь о футболе. Но тоже Будапешт, тоже мальчишка с отцом, тоже начало 60-х:
Мы делали все, что положено и что принято на футболе. Перед матчем запасались семечками — подсолнечными и тыквенными, покупая их либо в кулечке, либо, повернувшись к продавцу боком и оттопырив карман, показывали, куда сыпать. А в перерыве спешили — бегом, непременно бегом: отец крепко держал меня за руку, я летел, буквально порхал за ним, как пола пальто или ангелочек, — к буфету, чтобы успеть занять место в очереди, при этом не упустив ни одной секунды игры. Болельщиков, поднимавшихся с места раньше, чем завершится тайм, мы обливали презрением. Я пил прохладительный напиток под названием «бамби» (позднее народ окрестил эту подозрительную по происхождению, социалистическую по воспитательным целям липкую безалкогольную продукцию метким термином: конские слюни), а отец пил пиво. Одну или две кружки. Три. Дома перед уходом мне давали инструкции — попытаться не допустить вторую, а уж третью тем более.
— Папочка, я прошу, не пейте вторую, — попробовал я однажды действовать по инструкции, но он посмотрел на меня таким взглядом, что больше я никогда его не просил об этом. Даже когда он заказывал четвертую. А такое случалось. (Если наши выигрывали, то от счастья победы, а если проигрывали, то чтобы избавиться от парализующего чувства беспомощности; поводом могла послужить и ничья — для разбора полетов.) Я молча следовал за ним, случалось, даже в корчму, хотя я этого не любил и даже боялся, потому что в корчме отец становился непредсказуемым и угрюмым. Но когда он пил пиво, то до третьей кружки настроение его только улучшалось, и мне это нравилось.
Закупленные в перерыв сосиски и жареные колбаски на картонных тарелочках с обильным количеством горчицы мы несли с собой на трибуну. Футбольное поле, даже пустое, радовало глаз. Я навсегда запомнил эти вкусы и запахи, застрявшие между зубами семечки, конские слюни, жирные наперченные колбаски с кисловатой горчицей, табачный дым и близкий запах пива! А внизу — роскошный зеленый прямоугольник, расчерченный белыми линиями и кругами.
Наверное, так выглядит рай: отец, замечательная еда, все красиво, подумал я.
Но, пожалуй, весь этот представляемый мною рай был слишком уж католическим, потому что за счастье приходилось платить, искупая его страданием: всякий раз, без единого исключения, у меня начиналась жуткая головная боль, сопровождаемая рвотой мигрень. Но только после игры. Когда мы, увлекаемые толпой, спускались с трибуны, отец бросал на меня взгляд, я кивал, и мы мчались к ближайшему туалету. Отец вставал к писсуару, а я дожидался, пока освободится кабинка, — и блевать! Это ожидание казалось каким-то жеманством, я не любил его. Потом отец всегда говорил:
— Ну и бледен ты, парень.
Всегда именно эти слова. Он был раздражен, но скрывал это. Приступ мигрени начинался в середине второго тайма, на двадцатой — двадцать пятой минуте, и после рвоты заканчивался (я был бледен, но обычно не очень сильно). Однако от сосисок и жареной колбасы меня не могло отвратить даже то, что куски их мне приходилось видеть потом в унитазе. Только однажды, когда против «Фради» героически сражалась команда из Татабани, головная боль началась уже в конце перерыва, и, соответственно, все случилось гораздо раньше; сидевшие рядом отскакивали от меня со смехом и отвращением.
— Пить надо меньше, мать твою!
На сей раз отец раздражения не скрывал, а обратил его на окружающих.
— Да пошли вы! не видите, ему плохо?! вы думаете, мы тут развлекаемся?! — И грубым движением вытер мне рот. Было больно. Рукав его рубашки покрылся пятнами, но отца это не волновало, в физическом смысле он никогда и ничем не брезговал. Я никогда не видел на его лице отвращения, никогда и ни по какому поводу.